Стартовая страница Рейтинг@Mail.ru

Краеведение у истоков российской культуры

Вышневолоцкий историко-краеведческий альманах №12, стр. 20-30

 

К.В. Рябенький

     
Обрадово

Большую часть лета я проводил в Обрадове в гостях у деда Ивана и бабы Марфуши. Помню я, как меня привозили в гости в Обрадово и на Рождество. Под окном нашего дома раздавался колокольчиковый звон. К дому подъезжали сани, запряженные лошадью, которую звали Октябриной, и в детстве мне казалось, что имя это происходит от того колокольчика, что висел неизменно на шее этой лошади, а не от слова «октябрь», в котором произошла революция. При упоминании имени этой кобылы – Октябрина – у меня в ушах слышался веселый звон колокольчика, который так радовал душу, что хотелось прыгать от счастья вприпрыжку. Из саней вылезал человек, одетый в огромный тулуп, и шел к нам в дом. Когда тулуп спадал с плеч, то я узнавал в мужчине дядю Борю, мужа моей крестной. Я подлетал к нему целоваться, и от него пахло всегда снегом и сеном. Обычно дядя Боря говорил: «Оля! Собирай Костика! Его хотят видеть дед с бабой. Ну что? Поедешь со мной в гости аль нет?» Мать одевала меня потеплее. Поверх шапки повязывала пуховым платком и, пропустив концы его под мышками, завязывала мне сзади узлом. Мы выходили в темень и мороз на улицу. Дядя Боря собирал остатки сена, которые не успевала съесть Октябрина, клал их в санки, потом зануздывал лошадь, отвязывал от столба вожжи и усаживался в сани. Мать сажала меня в полу тулупа, который распахивал дядя, и целовала меня на прощанье, говоря: «Борис, ты уж посматривай за ним! Как бы он дорогой не простудился да не заболел!» Дядя Боря согласно кивал головой и напоследок произносил неизменное в этих случаях: «Да ты уж не сумливайся, Оля! Присмотрю я за твоим огольцом! Всё будет в порядке, прощай!» И лошадь поворачивала от нашего дома на дорогу.

 
Мы ехали мимо фабричной трубы завода 9 Января, проезжали дымящуюся трубу фабрики «Парижская коммуна», переезжали мост через Цну и выезжали по Третьей Пролетарской на шоссе Ленинград – Москва. Мороз крепчал. Колокольчик заливался звонче. Полозья поскрипывали мерно, и так же мерно трусила Октябрина рысью. Порою дядя Боря придерживал кобылу и пускал ее шагом, а иногда подгонял словами и подергиванием вожжей: «Но­о! Милая! Давай, давай, родимая!» – и при этом незлобно слегка стегал Октябрину кнутом. Небо было усыпано крупными яркими звездами. До самого поворота перед Большой Лозовой горой на Обрадово за ГЭСом нас обгоняли одна­две машины, вот такое было движение в ту пору по трассе. После поворота мы въезжали в хвойный лес. Ветки иногда приходилось дяде Боре отстранять руками, чтобы они не ударили нас по лицу. Я, пригревшись под тулупом, начинал подремывать, и дядя время от времени будил, спрашивал заботливо: «Ну что, не замерз ли?» Иногда останавливал сани. Вылезал из них на дорогу сам и вынимал меня, заставляя пробежаться метров сто или двести для согрева.
Наконец за рекою начинали появляться огоньки Обрадова. Лошадь мимо скотного двора и конюшни въезжала в деревню. Я уже во всю спал и видел радужные сны. Дядя Боря вносил на руках меня в избу и говорил: «Ну вот, доставил вам в целостности и сохранности вашу радость!» Бабушка Марфуша, причитая и охая, начинала разоблачать меня из одежды.
 
Семья Рябеньких и бабушка Марфуша

Дед Иван, улыбающийся, басовито гудел: «Ну, вот и ладно! Вот и хорошо!» – целовал меня в щеку и сажал за стол. На краю стола, сияя своими медалями, пел кипящий самовар. Меня расспрашивали, что я буду есть, молоко или чай, пироги с капустой и яйцом или картофельные кокорки, а может быть, сладкий пирог из брусники. Сонный, я съедал от силы половину пирога и засыпал крепким сном прямо за столом. Дед брал меня на руки, нес в залу, где стояла елка, убранная игрушками, и ложил меня к себе на кровать к стенке. Просыпался я под звон ухватов. Взрослые все давно уже встали и поели. Дело было за мной. Бабушка, как обычно, давала мне яичницу или рыбу, обложенную картофелем и залитую яйцами с молоком, чтобы весь картофель пропитался рыбным духом, пока всё это варилось в русской печи.
В сам праздник Рождества к вечеру собиралась вся родня. Приходили дядя Федя с тетей Клавой и своими детьми Славиком и Надей, мои отец и мать с младшим братом Геной, тетя Катя с сыном Женей, моим крестным, младший дедов сын Николай, и жившие вместе тетя Дуся, крестная моя, и ее муж дядя Боря, и их дети Валя и Коля. Изба полнилась шумными разговорами, смехом, а под вечер, к финалу, и песнями. На следующий день все городские разъезжались ранним утром, спешили поспеть на работу, а все деревенские продолжали праздновать. Одни лишь доярки и конюх вставали до первых петухов и спешили напоить и накормить скотину, подоить коров и убрать навоз.
Начинались святочные гадания. Бабы и мужики начинали колядовать и обряжаться. Моя крестная выворачивала дедовский тулуп наизнанку, одевала мужские портки, брала древесный уголь из тушилки и рисовала себе усы и бороду. Когда ее лицо становилось похожим на мужское, то тетя Дуся надевала на голову вывернутый наизнанку треух, напяливала вывернутый тулуп и надевала большие мужские катанки. Дядя Боря, наоборот, преображался девицею, напяливая на себя ворох юбок и кофт, повязываясь платком и натирая щеки свеклой. В таком виде дядя с тетей выходили на улицу и шли по деревне славить Христа. К первым заходили к Семеновой Марии, бабушкиной молодухе, которая осталась вдовой во время войны, потому что бабушкин родной племянник погиб на море. Шумною толпою они входили в дом. Начинали плясать и петь. Их старались усадить за стол, но они долго сопротивлялись и заставляли хозяев угадывать, кто есть кто. После Семеновых шли к Барулиным и далее. Были случаи, что ряженые так наславятся Христа, что приходилось брать санки и везти их по своим избам. На следующий день, проспавшись и опохмелившись, они старались восстановить картину прошлого вечера при помощи других в мельчайших подробностях. Дети, шествующие за ними на всем пути их вчерашних приключений, помогали взрослым подетально восстановить произошедшее накануне. Все старались перебить друг друга и рассказывать громче всех, поэтому в избе стоял такой гомон, что хоть уши затыкай ватой.
Проходило Крещение, и деревня входила в прежний, размеренный ритм жизни. Каждый занимался своим делом. Что характерно, так это то, что в деревне никогда не закрывали двери на замок, когда уходили из дома в поле, в лес или на скотные дворы. Подставляли к двери обычно палку, которая и говорила всякому о том, что хозяев нет дома. Так жили до войны и так жили после войны до пятьдесят шестого года, когда начали озоровать по деревням пришлые, обычно москвичи, что стали ходить по селам и воровать у жителей старинные иконы и книги. Не одного из таких воришек избили до полусмерти деревенские мужики, но это мало помогало. Так как промысел этот, видимо, приносил немалые доходы и рисковать своей шкурой имело смысл. Не обошли эти мародеры и наше Обрадово. Бабушкин дом Бог миловал, так как она была горбата и стара к этому времени и почти не отлучалась из избы никуда. Больше в деревне воровать было нечего. Люди жили натуральным хозяйством. Денег в домах не водилось. Спали на соломенных матрасах да укрывались самодельным одеялом. Ни золота, ни драгоценных украшений, ни хрустальной посуды и дорогих статуэток и в помине не было. Так что, кроме старинных икон и старинных книг, в основном церковных, православных, ничего в избах ценного не было и быть не могло. Бочку с грибами или огурцами вор далеко не утащит, да и не надобны они были пришлым людям. Не страдали они от голода, а искали источники наживы.
После самой войны ходили но деревням побирушки с монашками. У нас их обычно собиралась полная изба. Бабушка Марфуша была сердобольным человеком и отрывала от себя другой раз последнее. В деревне этой добротой некоторые пользовались, зная, что Марфа никому ни в чем не откажет, отдаст последнее. За всю жизнь о ней никто не сказал плохого слова, но и от нее никто не заслужил ни плохого слова, ни даже заслуженного осуждения.

  Дед Иван не любил всех этих побирушек и богомолок, но сдерживал себя и в присутствии посторонних не корил свою старуху, зато, когда изба пуста от непрошеных гостей, дед давал волю своему красноречию и бабушка только успевала шептать ему в ответ: «Ну будя, Ваня! Успокойся ты, Христе ради! Посочувствуй бедолагам! У них же нет ни пристанища, ни хлеба!» Дед Иван начинал покрякивать и мигом успокаивался, понимая всем сердцем, что его сердобольная старуха права.
Дед Иван был строг, но справедлив неимоверно. Зря не обидит ни взрослого, ни ребенка. Правда, если кто-то действительно провинится, то тут уж выпишет по первое число так, чтобы в другой раз было неповадно. Дед всегда меня предупреждал, чтобы я не бегал к мосту и не бродил там по мелководью, так как там много было набросано пришлыми в воду и консервных банок, и битых бутылок. Для меня же это было самое близкое мелководье, где я мог побродить по воде без опаски нырнуть с головой. И вот однажды, бродя по этому мелководью, я наступил на донышко битой бутылки и распорол ступню. По всей деревне от моста остался кровавый след от моей пораненной ноги, когда я с рычками бежал за помощью к деду с бабой. Дед, увидев мою раненую ногу, отходил меня вначале ремнем, приговаривая: «Я тебе что говорил? Не ходи к мосту! Не ходи к мосту!» Потом промыл мне ногу от песка в тазу с теплой водой. Прижег рану одеколоном или водкой, я уж не помню, и туго забинтовал чистой белой тряпкой. Нога была поранена здорово и заживала долго. При смене тряпки-бинта бабушка советовала мне сходить в уборную и помочиться на рану. Я слушал ее беспрекословно, и рана заросла как на собаке.
 
Дед Иван

Однажды в Троицу, когда я гостил в деревне, бабушка засобиралась с раннего утра на кладбище в Белый Омут. Я пристал к ней и напросился пойти с нею. Подвез нас на подводе дядя Коля, который возил ежедневно бидоны на молокозавод, и бабушка ежедневно выносила ему около пяти литров в счет госпоставок и выливала в общий бидон. Доехали мы до Белого Омута без приключений, и дядя Коля обещался захватить нас на обратном пути. Бабушка побывала со мною на могилках своих родственников и односельчан и в конце уселась на зеленой травке под раскидистой сосной. Скорбно зашептала себе под нос: «Спи спокойно, мой милый Ванечка! Пусть землица будет тебе лебяжьим пухом!» Я спросил у бабушки, кто же это будет ей милый Ванюша, и она поведала мне вкратце невеселую повесть о старшем своем сыне Иване. Рассказала, когда забрали деда Ивана в тюрьму, то она описала своему сынку в Москву, где он проходил службу в кремлевской охране, что деда хотят записать в кулаки и выслать всю их семью на Соловки или куда-­то подальше. А виноват во всем этот шельмец Васечка Никитин, что не хочет работать, а хочет сладко есть. Сын Иван неизвестно, какими путями, но попал на прием в кабинет Ворошилова и всё ему доложил честь по чести: так, мол, и так, тятеньку арестовали по навету, несправедливо, и он теперь парится в тюрьме и кормит понапрасну вшей. Из Москвы­то и пришло указание, мол, «освобонить» Ивана Александровича, и точка. «Тут­то и возвернулся мой жаланный, худущий-то­прехудущий, в чем только душа-то держится. Через месяцок-то он, дал Бог, оправился и зарекся раз и навсегда связываться с хозяйствованием на земле. Ушел в лес работать. Так по сию пору и лесничит. А сынок­то Ванюша тем временем возвернулся со службы домой. Я-то, грешница, в то время на сносях была Коленькой, последним своим. И решил мой сынок, не долго думая, жениться. Невесту себе присмотрел. И вот в самую­то свадебку я и кормила грудью Коленьку, а у старшего-то, Ивана, пир горой! Так это мне неудобно было! Я уж и не знаю, как только со стыда-то не сгорела, грешная, по сю пору не знаю!»
Бабушка умолкла, стала собираться в обратный путь. Дядя Коля уже поджидал нас на дороге. Дорогой бабушка Марфуша молчала долго. Потом, как бы очнувшись от воспоминаний, промолвила: «Подруженьки­то мои мне всё советовали не выходить замуж за Ивана­то Александровича! А как я за него не пойду-то, ведь он такой красивый и пригожий был, что дух захватывало. Все знали, что больно он уж строг. А что я поделатьто с собой могла?» Улыбаясь чему-то только ей известному, она молча одернула и без того длинную юбку.
Теперь я переключаюсь на деда Ивана. Он почему-то очень часто любил рассказывать про свой плен у немцев. Сядет, бывало, вязать мережи, или бредни, или сеть и заведет свою неизменную песню: «Попал я, значит, в четырнадцатом в плен к немцам. Живем, это, мы в бараках со вшами, а кормежка­то хреновая. Тут-то и присмотрел себе я напарничка в карты перекинуться. Фельдфебель, рослый такой! А азартный в игре до ужаса! Я, энто, ему подпускаю в начале игры и подпускаю. Он и разойдется от выигрыша, и разойдется! Тут уж, вижу, надо его обувать в лаптишки-то! Как ему врежу да врежу! Он-то в азарте и пойдет на всё. Смотришь, я и отыгрался. А уж опосля я ему жопу-­то и надеру как следует. Ух уж как надеру! Глядишь, у меня уж и котелок полон каши, шмат сала в руке и полнехонькая буханка хлеба за пазухой. Приду в барак к землякам, и энто всё и умнем в один присест. У всех на душе и повеселеет малость! Желудок, он знай свое просит! И пока в нем тоска горькая, то и свет, брат, не мил кажется. На следующий день всё по новой начинается. Фельдфебель мой вначале ну ни в какую не хочет играть, да и только. Я его и так, и этак! Ну ни в какую! Я, это, тем временем у него на глазах картишки тусую. Достану стиры новые, ни раза в ходу не бывшие. Он-то смотрит­смотрит да и сядет играть! Тут-то я свое дело знаю туго! Меня на кривой кобыле просто так не объедешь!» Дед весь светился от нахлынувших на него воспоминаний. Я любил слушать эти побасенки от него по нескольку раз, а дед Иван не уставал их рассказывать.
В конце жизни ему было уже 79 лет. Помнится, в ту весну он постоянно смотрел на улицу в окно. Жили они с бабушкой у нас на улице Смычки. Я подходил к нему не раз и спрашивал у него постоянно одно и то же: «Деда! Что это ты так подолгу смотришь в окно? Что ты там увидел необычного?» Он всё время говорил одно и то же: «Смотри, Костя, как всё цветет! Груша в саду вся облита цветами как сметаной!» – и улыбался себе в усы загадочно. Я говорил ему: «Да деда! Каждый год весной всё цветет. Что здесь необычного?» Иван Александрович мгновенно грустнел и отвечал тише: «А вот и не каждый! А смотрю я в окно часто, так это к Лопатину мне скоро!» Я непонимающе переспрашивал: «К какому Лопатину-то, дед?» Он отзывался: «Вот к такому и Лопатину! Помирать мне срок пришел, внучек!» Я был сбит с толку и не сразу находил слова разуверения, поддержки.
3 мая 1963 года в свой день рождения, как оказалось потом, дед Иван собрал своих двух младших братков с женами – попрощаться. Впервые в жизни я видел, как дед выпил за столом рюмку кагора. О чем они говорили, я не знаю. Вспоминали минувшее, наверно. В это время приехал в отпуск старший двоюродный брат Славик, что служил на Северном флоте на торпедных катерах в Североморске. Было по-летнему жарко. Мы со Славиком взяли напрокат ялик и уплыли по реке к самой женской тюрьме. Сидели мы в лодке раздетыми. Славик был уже прилично поддатый и поэтому начал раскачивать ялик и говорить, какие огромные волны на море. Ялик перевернулся. Мы нырнули под воду. Вынырнув, я увидел, что наше белье плавает в воде. Бескозырку брата колышут волны, а его рыжей головы не видно над водою. Я хотел уже забраться на днище ялика и нырнуть для поисков брата на дно. Тут­то и показалась его огненная голова. Когда он отдышался, то мы перевернули ялик и побросали в него одежду. На ялике мы доплыли до небольшого горбатого мостика у ворот Горсада у старой почты. За мостом мы привязали ялик к плоту на берегу и пошли к Славиному другу в дом. Там была свадьба. Мать сослуживца Славика дала нам сухую одежду, и мы переоделись. Сырое белье она повесила на веревке сушиться в огороде.
Изрядно подвыпив на свадьбе, мы отогнали ялик на место. Потом переоделись и пошли в Горсад на танцплощадку. Провожали мы девиц с братом на Пролетарские. Он пошел ночевать к себе, на Шлинский тупик, а я на Смычку. Придя домой, я увидел, что дед Иван лежит на кровати в моей комнате без бабушки. Мне показалось, что он не дышит. Я подошел к постели и прислушался. Последовал глубокий вздох, и дед перевернулся со спины на бок. Я облегченно вздохнул и завалился спать на свою койку. Разбудил меня Федор Иванович возбужденным голосом: «Костя, деда Иван умер!» Я спросонья вскочил и посмотрел на соседнюю кровать. Там не было никого. Федор Иванович, отец брата Славика, поняв мой взгляд и недоумение, произнес: «На горе с коровой!» Я глянул в окно и увидел лежащего в ста метрах у колонки деда. Рядом с ним ходила наша корова. Я, в майке и брюках, босиком пошел на горку по Луначарской улице. Когда я подбежал к деду Ивану, то мне показалась, что он увидел меня и, сделав последний вздох, замер с открытыми глазами. Я вернулся в дом весь зареванный. В это утро Федор Иванович, подъезжая к нашему дому, увидел, как из ворот вышел его отец с коровой на веревке. Федор Иванович не стал просить водителя, чтобы тот посигналил отцу. Думал, что зайдет к матери, а потом догонит по дороге и отца. Там с ним и поговорит. Но поговорить им так и не удалось. Федор Иванович, разговаривая с матерью, взглянул в окно и увидел, что отец, будто бы споткнулся вначале, а потом упал навзничь на землю и не поднимался. Тут-то он и разбудил меня своим скорбным сообщением.
Дядя Федя попросил меня поехать на велосипеде на Шлинский тупик и сообщить тете Клаве о случившемся горе. Там я в правлении колхоза на Колхозной улице и попросил разрешения позвонить в Зашишевье родителям. Звонить надо было через коммутатор в Пуйге. Сняла трубку мать, и я ей без всяких обиняков выпалил: «Мама! Дедушка умер!» Я услышал, как упала из материнских рук телефонная трубка и раздался раздиравший вой матери. Потом послышался голос отца: «Оля! Что случилось? Наконец скажешь ты мне или нет!» Раздался в трубке голос отца: «Сынок! Что случилось?» И я то же самое повторил своему отцу. Мы со Славиком пришли на Смычку. Дед Иван уже лежал в кухне новой половины дома. В яловых сапогах и форменной тужурке лесника, с запекшейся струйкой крови на крае губ и подбородке.
До армии брат Славик выучился на «зеркалке» на столяра. Пиломатериал сухой у деда был сложен в огороде. Мы отобрали несколько хороших досок и сделали со Славиком для деда Ивана гроб. На низ гроба положили сухих стружек. Сухими стружками набили и наволочку для подушки в гроб. Женщины обмыли и обрядили покойника, и когда мать и отец приехали, то дед Иван уже лежал в гробу на столе в большой комнате новой половины дома. Везли гроб с дедом на кузове открытой машины, убранной лапками еловыми. Процессия шла через весь город с духовым оркестром. Похоронили деда на Пятницком кладбище. Теперь там рядом с дедом Иваном лежит бабушка Марфуша и моя мать Ольга Ивановна, что прожила на свете всего 53 года. Три самых мне дорогих человека лежат вместе, бок о бок друг с другом.

Поездка на Дон в Семикаракоры

Когда Люба (младшая сестра. – Ред.) научилась ходить, то родители завели разговор о поездке на Дон к деду с бабой в станицу Семикаракоры. И вот в августе отец получил свой очередной отпуск, и мы сели в поезд вечером до Москвы. Поезд часто на станциях заправлялся водой и стоял на каждом полустанке, как нынешняя электричка. Верхняя полка была вся в саже от копоти паровоза. Приезжали мы в Москву рано утром. Отец хотел нас с мамой отвезти в Мавзолей, чтобы мы посмотрели на Ленина и Сталина. Мы встали в длинную очередь, но она продвигалась так медленно, что мы быстро устали и покинули терпеливую толпу. Проходя мимо мороженщицы, отец остановился, чтобы купить нам всем по брикету. Я достал из своего кармана внушительную пачку денег, что скопилась у меня в копилке­кошке за целый год, и предложил отцу рассчитаться за мороженое моими деньгами. Он заставил убрать меня свои деньги и рассчитался сам.
Вечером мы сели в поезд, который шел в город Ростов-на­Дону. Во время трех суток мы стояли подолгу на полустанках, и отец, выбегая из вагона, приносил то пирожки, то домашний творог и молоко, то вареное мясо и помидоры с огурцами. Подъезжая к Ростову­на­Дону, отец купил нам медовую дыню, и мы долго облизывали пальчики после трапезы, такая она была сочная и сладкая. Таяла прямо во рту как мед. В Ростове­на­Дону мы сели на дивный белый пароход. Долго плыли по Дону. Вечером отец показал нам высокую башню, которая еле была видна в звездных сумерках, и сказал: «В этой башне держали в цепях Стеньку Разина перед отправкой в Москву на казнь на лобном месте». Сказал нам отец и о том, что в тридцати километрах от Семикаракор живет автор книг «Поднятая целина» и «Тихий Дон». Может быть, будет время и мы вырвемся, чтобы посмотреть на великого писателя своими глазами. Потом пароход сел на мель, и ему было долго не сойти с этой мели. Рано утром пароход причалил к пристани в станице Семикаракоры.
Деда Саша нас встречал на бричке. Мы сели в бричку и уже через полчаса были у них в хате. Хата снаружи и внутри была побелена известью. Брат Гена еще спал. Проснувшись, он не сразу и понял, откуда взялись мать, отец и старший брат с маленькой сестренкой. Там впервые я отведал кукурузной каши и попробовал вареные початки. Там я впервые попробовал и соленые арбузы, свежие огурцы с медом.

 
Дед привез с бахчи такой огромный арбуз, что я его две минуты с трудом продержал в руках и быстрее отдал отцу, чтобы не уронить на землю и не расколоть его. Арбузов в тот год я ел в неограниченном количестве. Отец только предупреждал, чтобы я не наедался на ночь, иначе описаюсь не замечу и как. Виноград еще в средине августа был зелен и не спел, поэтому его нам покупали на базаре. Брат Гена за тот год, что был у бабы с дедом на Дону, наелся уже всяких разностей и поэтому равнодушно взирал на абрикосы и виноград, на сливы и персики, на арбузы и дыни, как он тогда выразился: «Я уже всего объелся до бровей!»
Мы ходили в гости к дедову племяннику, и там нас удивило и потрясло, что казаки не сажают женщин за общий стол с мужчинами. Правда, мой отец там восстал против их традиций, сказав просто: «Если моей Ольге нельзя будет сидеть рядом со мной за столом, то и я не сяду за ваш стол и откланяюсь». Племянник деда вовремя сообразил, что спорить с отцом напрасно, и позволил, ради исключения, сесть за стол моей матери рядом с отцом. Остальные женщины ютились на кухне и успевали обслуживать стол с мужчинами. Убирать грязную посуду, подавать новые блюда, мыть тарелки и ставить новые бутылки на стол. Это меня потрясло не меньше, чем отца. Женщина­-казачка всё это сносила безропотно. Так было заведено с давней поры, и казаки в пятидесятые годы ничего не собирались менять в своих укладах.

Купаясь и объедаясь овощами и фруктами, мы и не заметили, как пролетел весь отцовский отпуск, и нам всей семьей нужно было уже возвращаться в наш Вышний Волочёк. Рано утром деда Саша отвез нас на бричке к пристани, где мы все пятеро сели на пароход, который к вечеру причалил к пристани Ростова-на­Дону. На такси мы добрались до вокзала железнодорожного и ночью сели на поезд, идущий до Москвы. В Москве отец прокомпостировал билеты, и мы на поезде, идущем до Ленинграда, прибыли в свой родной город. Брат Гена стал готовиться к школе. Он должен был пойти в этом году в первый класс. Теперь мы вдвоем приглядывали за младшей сестрой Любой, и мне немного стало полегче и поспокойнее.
 
В Семикаракорах